Они читают о той войне, смотрят кадры военной хроники, как и мы когда-то в нашем советском детстве узнавали о былых войнах из фильмов и книг. Порой кажется, они знают о тех событиях даже лучше нас самих, переживших военное лихолетье. Если сравнить войну с живым организмом, обладающим душой и плотью, их знание закономерно — оболочку лучше видно со стороны, тогда как дух раскрывается только изнутри. И вспоминая сегодня эту трагическую дату, хочется верить, что дух войны, впервые открывшийся нам в те декабрьские дни, навсегда останется скрыт от следующих поколений.
Наше довоенное детство пришлось на последние годы советской власти. Вокруг типичная картина эпохи «развитого социализма»: хрущёвки, пионерские галстуки, демонстрации, очереди в магазинах. Но для чеченской городской ребятни существовала ещё одна реальность. На выходные и каникулы мы обычно уезжали в родовые сёла, где погружались в атмосферу, далёкую от советской действительности. Всего какой-то час езды на автобусе, — и вокруг тебя совершенно иной мир: здесь царит патриархальный чеченский дух, привычная для городского слуха русская речь кажется неуместной, дико неестественной, и даже лёгкие дышат как-то по-особенному, с каждым глотком воздуха очищая мысли от казённой лозунговой суеты.
Два параллельных мира Чечни восьмидесятых существовали, никак не посягая друг на друга и пересекаясь только в умах тех, кто принадлежал одновременно к ним обоим. Военная мясорубка перемолола эти миры, слепила их в один комок боли и преодоления. В городских многоэтажках появились дровяные печи, по тротуарам задребезжали тачки, нагруженные флягами с водой. В горных селениях зазвучала русская речь, вещающая из радиоприёмников сводки боевых действий. И постсоветский, и консервативно-аульный уклады потеряли свою индивидуальность. Война, подобно чёрной дыре, втянула в себя образы, привычки, ценности, предпочтения, всю бытовую мишуру, которую мы привыкли считать жизнью. Перед лицом воющего, изрыгающего металл и пламя чудовища каждому осталось лишь то, что составляло подлинную его сущность. Это знание о самих себе настоящих, пожалуй, единственная ценность, которую мы приобрели в те годы. Но тогда никто ещё не осознавал, насколько глубоко и безвозвратно нас изменила война. Казалось, вот ещё немного терпения и выдержки, это безумие закончится, и всё будет по-прежнему: и мы сами, и мир вокруг нас.
Начало первой войны застало меня в предгорном селе Алхазурово, где уже около года я жил с бабушкой, помогая ей по хозяйству. Сельская жизнь для подростка, выросшего в городе, так однообразна и уныла, что известие о вводе российских войск в Чечню я воспринял с каким-то радостным волнением. К середине декабря село наводнили беженцы из Грозного. В небольшой бабушкин дом набились родственники, и размеренность сельского быта сменилась базарным гомоном, прерывающимся только на время выпусков новостей, когда и стар, и млад напряжённо замолкали перед телевизором. От дома к дому ползли слухи, один невероятнее другого, разбавленные народными преданиями, предрекающими скорое чудесное избавление от нахлынувшей беды.
Но меня больше интересовало происходившее в самом городе. Слушая рассказы о том, как жители строят баррикады, запасаются оружием, как даже дети шьют себе зелёные повязки, я изнывал от желания попасть в свой двор на Старых Промыслах. 21 декабря, украдкой сложив в сумку необходимые вещи, я улизнул из села и на попутках добрался до города. Вернулся в тот прежний, еще не разрушенный Грозный и, как оказалось, свиделся с ним в последний раз. Хотя это уже и тогда был другой город. Дома́, улицы, жители — всё было на месте, но атмосфера города изменилась, стала, наконец, под стать его названию — грозной, застывшей в тревожном холодном ожидании. На дороге то и дело встречались воронки от авиационных бомб. Тут и там следы крови. Повсюду сновали вооруженные люди. На трассе рядом с нашей улицей подростки разливали в бутылки горючее и затыкали горлышки тряпками.
В ночь на 23 декабря по нашей пятиэтажке произвели артиллерийский залп. Со стороны Терского хребта артиллерия била по сопкам Сунженской гряды, на которой держали позиции ополченцы, при этом периодически задевая и жилые здания вдоль Старопромысловского шоссе. Первой жертвой первого же обстрела стала местная аптекарша, русская женщина, в панике выскочившая во двор. Потом будет много обстрелов, много жертв и разрушений, к ним привыкнешь, мозг сам приспособится уклоняться от опасности, выбирать нишу, падать или убегать в зависимости от ситуации. Но тот самый первый обстрел врезался в память острее всего. Свист и адский грохот, сотрясающиеся стены, потребность куда-то бежать и одновременно с этим невозможность сделать шаг из-за ступора, в который вгоняют тарабанящие по стенам осколки. И запах… Этот тошнотворный запах гари, жжённого пороха, сочащегося из пробитых труб газа. Сброшенные из окон диваны, кресла, матрасы, чадящие дымом. Хруст битого стекла и чёрная горелая вата под ногами. Чёрная вата войны…
Заколотить сорванную взрывной волной дверь и натянуть на оконные рамы клеёнку мне помог мой бывший одноклассник Андрей. Всё это время он ходил за мной, как привязанный, видимо, пытаясь найти хоть какую-то опору посреди этого кошмара. В тот же день я поехал к родственникам в Заводской район. Отъезжал со двора, стыдясь себя за то, что не могу взять Андрея с собой, и только к концу пути сумел убаюкать свою совесть мыслью, что еду в ещё большее пекло, и чем дальше он от центра, тем для него же безопаснее. (В феврале 95-го Андрей и ещё один наш одноклассник пойдут зачем-то в центр города, их окликнет военный патруль, Андрей прижмётся к стене, его спутник даст дёру. Через четыре дня тело Андрея, прошитое автоматной очередью, найдут у той самой стены).
Потом был шквальный обстрел Заводского района, новогодний штурм, несколько попыток выбраться из города. Мокрые от неоднократных плюханий в Сунжу, мы с троюродным братом пытались согреться в каком-то гараже, включив двигатель брошенного хозяином «жигулёнка», отравились угарным газом и валялись без сознания на бетонном полу, пока нас не выволокли на снег ополченцы, блуждавшие поблизости в поисках мародёров. Придя в себя, мы истерически смеялись над тем, как нелепо могли умереть от отравления угарным газом в самом пекле войны, где каждый клочок земли усеян колючками осколков. В первые январские дни с группой раненых нам, наконец, удалось покинуть Грозный и добраться до села.
Снова вернулся я в город уже в первых числах марта 95-го, перекинув через плечо потёртый ремень своей старой кожаной сумки, в которой ещё недавно таскал в школу учебники. Теперь в ней лежал семейный архив: фотографии, разные документы, школьные грамоты. Неподалёку от рынка меня остановили пьяные военные, попрыгавшие с БТРа. Подвели к какому-то тупику между зданиями, вытряхнули из сумки содержимое и принялись перебирать документы. По паспорту я значился Лом-Али, а в школьных грамотах меня записывали под более привычным именем Лёма. Когда очередь доходила до очередной грамоты, пьяный «в хлам» контрактник корчил подозрительную гримасу и вопрошал: “Кто такая Лёма?” Я объяснял, что это моё уменьшительное имя. Но к следующей грамоте он об этом забывал, вчитывался, дёргался и переспрашивал: “Кто такая Лёма?” В результате, так и не поняв толком, что за документы у меня в сумке, пьяный солдат вскинул плотно обтянутую грязным платком голову, отошёл на несколько шагов и принялся угрожающе клацать затвором автомата.
Мысль о том, что сейчас меня лениво и обыденно пристрелят, заберутся на свой БТР и уедут, похохатывая от вида моего нелепо раскинувшегося тела, вызывала мелкую дрожь в коленях. Но почему-то в этот момент вместо собственной жизни у меня перед глазами проносилась жизнь моего возможного убийцы. Я смотрел на него и пытался понять, кто он, кто его родители, семья, как он появился на свет, как пошёл в школу, какие книги читал. Как будто собственный мозг защищал меня, успокаивал попыткой очеловечить в моём восприятии это существо, от которого разило спиртом и звериной злобой: “Посмотри, это всего лишь человек, он не будет в тебя стрелять, он просто в чужом, незнакомом городе, ему страшно и одиноко…” Через год после войны я и сам оказался в одном чужом российском городе. Мы с другом ехали в переполненном автобусе, заняв по грозненской привычке стоячие места в самом конце салона, и переговаривались. Мой собеседник спрашивал что-то о моей одежде, я ему отвечал громче обычного, пытаясь заглушить шум транспорта: “Да я их ещё до войны покупал”.
Сразу несколько попутчиков обернулись на нас после этой фразы. Кто-то недоуменно, кто-то насмешливо. И тут до меня дошло, насколько странно звучит для них слово “ВОЙНА” в устах молодого парня через пятьдесят лет после окончания Второй Мировой… А тогда, в самом начале весны, разбитый и пустой Грозный встретил меня грудами камней, спотыкаясь о которые, я бежал к углу здания в конце улицы и про себя отсчитывал секунды. Мозг продолжал изображать из себя стратега: “Если дойдёшь до пятидесяти, начинай петлять на бегу”. Экипаж БТРа решил, что охотничья рулетка с форой в одну минуту до выстрела забавнее вида моего распростёртого тела… И чем больше было крови, зачисток, задержаний, обстрелов, мёртвых, изувеченных, пропавших без вести близких и родных или просто земляков, тем сильнее сливаются воспоминания о тех годах в одну общую картину человеческого страдания и ожесточения.
Но именно те первые дни и месяцы войны врезались в память каждой минутой, деталью, фразой. Всеми органами чувств ощущается время, поделившее нас, участников и свидетелей той войны, на «до» и «после», на «тех» и «этих». «Эти» — и есть мы теперешние, то самое поколение девяностых, которое принято называть потерянным. Навсегда потерявшим часть себя. Разучившимся искренне радоваться простым вещам. И так же искренне и светло грустить. Без неотвязного внутреннего холода где-то там, на задворках сознания. Без преследующего нас ощущения пустоты, едва заметного в обычной жизни, но установившего в нашей психике какой-то эмоциональный ограничитель. И если мы находим в себе силы радоваться жизни, строить планы, видеть в человеческой натуре лучшие стороны, то, возможно, всё это благодаря загадочной особенности нашего мозга, пытающегося нас успокоить: “Посмотри, это всего лишь кошмарный сон, ты был в чужом и незнакомом мире, там страшно и одиноко, истинный мир —вечность и покой, настоящая вата — белая…”
Журнал “ДОШ”№6-2019.
Discussion about this post